Под вечер я отвез ее к доктору. Теперь вдруг, мгновенно, как удар молнии, я почувствовал яростный протест, который почти лишал меня рассудка. Я не мог, не в силах был удержать то, что я любил.

— Элен, — сказал я сдавленным голосом, — что же, наконец, это?

Она не ответила.

Потом покачала головой, улыбнулась:

— Мы сделали все, что могли. И это не так уж мало.

Потом наступил день, когда в консульстве мне сказали, что невероятное совершилось; для нас поступили две визы. Хмельное настроение случайного знакомства сделало то, чего мы не могли добиться, несмотря на мольбы, несмотря на всю нашу нужду! Я засмеялся. Это была истерика. Впрочем, если умеешь смеяться, в нынешнем мире можно найти много смешного. Как вы думаете?

— В конце концов смеяться перестаешь.

— Самое замечательное, что мы немало смеялись в последние дни, — сказал Шварц. — Мы были в гавани, куда не попадали ветры. Так, по крайней мере, казалось. Горечь ушла, не было уже и слез, а печаль стала такой прозрачной, что ее порой нельзя было отличить от иронически-тоскливого оживления. Мы переехали в маленькую квартиру. С совершенно непонятным ослеплением я по-прежнему преследовал одну и ту же цель: уехать в Америку. Пароходов долго не было, пока наконец не появился один. Я продал последний рисунок Дега и купил два билета. Я был счастлив. Я думал — мы спасены. Несмотря ни на что! Вопреки всем врачам! Должно же было произойти еще одно чудо!

Отплытие отложили на несколько дней. Позавчера я снова пошел в контору пароходства. Мне сказали, что корабль отойдет сегодня. Я объявил об этом Элен и вышел из дому, чтобы еще кое-что купить. Когда я вернулся, она была мертва.

Все зеркала в комнате были разбиты. Ее вечернее платье валялось разорванное на полу. Она лежала тут же — не в кровати, а на полу.

Сначала мне пришло в голову, что ее убили во время грабежа. Потом подумал, что это дело рук агентов гестапо. Но ведь они искали меня, а не ее. Когда же я увидел, что ничего, кроме платья и зеркал, не повреждено, я все понял. Я вспомнил про ампулу с ядом, которую я дал ей; она говорила мне, что потеряла ее. Я стоял и смотрел на нее, потом бросился искать хоть какое-нибудь письмо, Его не было. Не было ничего. Она ушла без единого слова. Вы понимаете это?

— Да, — сказал я.

— Вы понимаете?

— Да, — повторил я. — Что же она еще должна была написать вам?

— Что-нибудь. Почему? Или…

Он замолчал.

Наверно, он думал о последних словах, о последних любовных клятвах, о том, что он мог бы взять с собой в свое одиночество.

Он сумел расстаться со многими предрассудками, только, видимо, не с этим.

— Она никогда не смогла бы остановиться, если бы начала писать вам, — сказал я. — Тем, что она вам ничего не написала, она сказала вам больше любых слов.

Он помолчал, видимо, раздумывая над этим.

— Видели вы объявление в бюро путешествий? — прошептал он наконец. — Отплытие отложено на один день. Может быть, она прожила бы еще один день, если бы знала?

— Нет.

— Она не хотела ехать со мной, потому она и сделала это.

Я покачал головой.

— Она больше не могла вынести боли, господин Шварц, — сказал я осторожно.

— Не думаю, — возразил он. — Почему она сделала это именно за день до отъезда? Или она думала, что ее как больную не впустят в Америку?

— Почему вы не хотите предоставить умирающему человеку самому решить, когда жизнь для него становится невыносимой? — сказал я. — Это минимум, что от нас требуется!

Он смотрел на меня и молчал.

— Она держалась до последнего, — продолжал я. — Ради вас. Неужели вы этого не видите? Только ради вас. Когда она поняла, что вы спасены, она ушла.

— А если бы я не был таким слепым? Если бы я не стремился в Америку?

— Господин Шварц, — сказал я, — все это не остановило бы болезнь.

Он сделал какое-то странное движение головой.

— Она ушла, — прошептал он, — и вдруг стало так, словно ее никогда не было. Я видел ее. Там нет ответа. Что я сделал? Убил ли я ее или я сделал ее счастливой? Любила ли она меня, или я был для нее только палкой, на которую они опиралась, если это ей подходило? Ответа нет.

— А вам он обязательно нужен?

— Нет, — сказал он вдруг тихо. — Простите. Наверно, нет.

— Его и нет. И никогда не будет иного ответа, чем тот, который вы даете сами себе.

— Я рассказал вам все, потому что я хотел знать, — прошептал он. — Что это было? Пустое, бессмысленное бытие, жизнь бесполезного человека, рогоносца и убийцы…

— Этого я не знаю, — сказал я. — Но если хотите — это в то же время была жизнь человека, который любил, и, если это вам так важно, в некотором смысле — это была жизнь святого. Но что значат теперь все слова? Это было. Разве этого не достаточно?

— Это было. Но есть ли оно еще?

— Оно есть, пока существуете вы.

— Только мы его еще и удерживаем, — прошептал Шварц. — Вы и я. Больше никто. — Он уставился на меня. — Не забывайте этого! Должен же кто-то его удержать! Оно не должно исчезнуть! Нас только двое. Во мне оно не удержится. А умереть оно не должно. Оно должно жить дальше. Внутри вас.

Хоть я и скептик, при этих словах меня охватило странное чувство.

Чего хотел этот человек? Вместе со своим паспортом передать мне свое прошлое? Может быть, он уже решил умереть?

— Почему это умрет в вас? — спросил я. — Вы должны жить, господин Шварц.

— Я не лишу себя жизни, — спокойно ответил Шварц. — Нет. С тех пор, как я увидел красавчика, я решил, что не смею убивать себя, пока он жив. Но моя память неизбежно попытается разрушить воспоминание. Она будет перемалывать его, умалять, искажать, пока не приспособит к дальнейшему существованию, чтобы воспоминание перестало быть опасным. Уже через несколько недель я не смог бы рассказать вам то, что рассказал сегодня. Потому-то я и хотел, чтоб вы выслушали меня. В вас оно останется нетронутым, потому что оно не опасно для вас. А где-нибудь оно должно остаться, — сказал он вдруг с отчаянием, — в ком-нибудь! Таким, каким оно было! Пусть даже недолго!

Он вынул из кармана два паспорта и положил передо мной.

— Здесь и паспорт Элен. Билеты вы уже взяли. Теперь у вас есть и американская виза. На двоих.

Он слабо усмехнулся и замолчал.

Я, не отрываясь, смотрел на паспорта.

— Они в самом деле больше вам не нужны? — спросил я с усилием.

— Дайте мне взамен этих свой, — сказал он. — Он мне понадобится на один-два дня. Чтоб только добраться до границы.

Я посмотрел на него.

— В иностранном легионе, — пояснил он, — не спрашивают о паспортах, как вы знаете. Эмигрантов там принимают. И пока еще есть на свете такие люди, как тот красавчик нацист, было бы преступлением самому лишать себя жизни, которую можно отдать борьбе против этих варваров.

Я вынул из кармана свой паспорт и отдал ему.

— Спасибо, — сказал я. — От всего сердца спасибо, господин Шварц.

— Там есть еще немного денег. А мне их нужно совсем мало. — Шварц взглянул на часы. — Хотите еще немного помочь мне? Ее выносят через полчаса. Пойдемте со мной?

— Да.

Шварц расплатился.

Мы вышли в шумное утро.

На поверхности Тахо лежал корабль, белый и тревожный.

Я стоял в комнате возле Шварца. На стенах висели еще разбитые зеркала. Осколков уже не было, остались одни пустые рамы.

— Может быть, мне надо было остаться с нею в эту последнюю ночь? — спросил Шварц.

— Вы были с ней.

Женщина в гробу была похожа на всех усопших — то же бесконечно отсутствующее выражение лица. Ничто здесь более не занимало ее — ни Шварц, ни я, ни она сама. Нельзя было даже вообразить себе, как она выглядела на самом деле.

То, что лежало там, было статуей. И лишь один Шварц знал, какою она была тогда, когда еще дышала. Но Шварц думал, что это знаю теперь и я.

— У нее были еще… — сказал он, — там были…